Испанский гамбит - Страница 22


К оглавлению

22

– Я очень рада, что застала вас одного, – продолжила девушка. – Вы были очень добры ко мне, и мне хотелось поблагодарить вас за это.

– Поверьте, мисс Лиллифорд, быть, как вы выразились, добрым к вам, чрезвычайно приятно.

– Не думаю. Я считаю вас одним из самых порядочных людей в мире. Я знаю, о чем говорю. Таких все меньше и меньше, вы, наверное, последний.

– Вы преувеличиваете степень моей порядочности, мисс Лиллифорд. Поскребите меня чуть-чуть, и увидите перед собой такого же скота, какой дремлет в каждом.

– Не думаю.

Ему пришло в голову, что сейчас он мог бы поцеловать ее. Ни разу в жизни ему не доводилось целовать белую женщину.

– Вот вы где. – К ним направлялся граф Витте. – Мне сейчас пришлось выдержать неприятную стычку с этим Грюнвальдом. Этот тип совершенно пьян. От него несет, как из бочки шнапса. Взялся вынести наверх мой чемодан и сильно повредил его. Это досадно.

Флорри повернулся.

– Вообще-то он совершенно безобиден. Пользы от него, разумеется, никакой, но и вреда нет.

– Но я говорю вам… О, прошу прощения, я вам не помешал? Не хотел вторгаться в вашу беседу.

– Нет-нет, ничего, – вежливо сказал Флорри.

– Боюсь, что все-таки помешал. Я вижу это по недовольному лицу мисс Лиллифорд. Немедленно ретируюсь.

– Прошу вас, граф Витте. Наша беседа может подождать, у мистера Флорри будет уйма времени для бесед со мной. Оставайтесь с нами, посмотрим, как корабль входит в гавань.

– Действительно, не уходите, граф.

– Пожалуй. Хоть знаменитая английская вежливость и оставляет меня в неведении относительно того, не лишний ли я в вашей беседе, но я остаюсь. Да. Знаете, мы непременно должны как-нибудь на этой неделе вместе пообедать. В Барселоне прежде славилось несколько чудесных ресторанов, но теперь я буду удивлен, если революционный народ, руководствуясь соображениями всеобщего равенства, не прикрыл их. Только…

Поразительно, но в эту минуту вдруг хлынул дождь!

Флорри отчетливо почувствовал, что воздух стал вдруг жидким и текучим, а затем, довольно странно, все звуки исчезли с лица земли – и плеск волны у носа парохода, и скрип и стоны старого двигателя, и болтовня арабов глубоко внутри судна.

Или нет, как раз звук-то остался. Ничего, кроме звука, не было на свете, он громом гремел в их ушах. Звук и ставший жидким воздух, звук и вода, звук и хаос.

Потрясение докатилось до самых недр корабля. Его до сих пор полное согласие с сияющей поверхностью моря стало круто меняться: палуба, которая казалась надежной, как сама земля, вдруг вздрогнула раненым зверем. Флорри на миг припомнил того умирающего слона, которого он однажды видел. В тот самый момент, когда животного настигла пуля, каждая линия огромного тела так резко надломилась, будто на нем возник отпечаток неизбежности скорой гибели.

Флорри стоял, уцепившись за поручни, и изо всех сил старался понять, что происходит. Кругом грохот и вода. Мокрое платье нескромно облепило Сильвию, у которой на лице белым пламенем полыхал отчаянный страх. Граф Витте, кулдыкающий что-то невнятное, как старая птица под занесенным топором. Прыгающая челюсть отвисла, штопор мокрых, завившихся в колечки волос, монокль, болтающийся из стороны в сторону. Вдруг раскатом грянул шум безумных, завывающих криков, смешавших турецкий, арабский, средиземноморские диалекты в одну невообразимую неразбериху.

Флорри, в первую секунду охваченный ледяным спокойствием, которое на самом деле было зародышем паники, вдруг почувствовал, что палуба странным образом стала резко смещаться.

«Мы тонем, – мгновенно догадался он. – Тонем».

7
Ведомство МИ-6, Лондон

В поздний час той же ночи майор Холли-Браунинг сидел за стаканом чая в своем крохотном кабинете. Каморка располагалась на пятом этаже Бродвей-Хаус в загончике, куда выходила еще только лестница черного хода. Сейчас помещение больше напоминало редакцию какого-нибудь журнала, чем резиденцию шпионов. Все было завалено бесчисленным множеством книг и поэтических брошюр, подшивками газетных вырезок – глянцевыми и не очень, – ежеквартальными литературными изданиями, репродукциями художников, докладными записками университетских преподавателей, протоколами собраний давно забытых политических сборищ выпускников, листовками, объявлениями. Они были выпущены после 1931 года и относились к Кембриджскому университету.

Там, где другой, более доброжелательный читатель мог бы предсказать появление нового поколения молодых голосов, пробующих сказать что-то свое и быть услышанными, майор Холли-Браунинг видел лишь претенциозную болтовню. Тексты напоминали ему бессмысленное причитание ярмарочных зазывал, заманивающих в лабиринт, выход из которого навсегда отделен от входа. Их тайный язык, напыщенный стиль этих томных эстетов внушал майору, помимо всего прочего, глубокую меланхолию.

Он знал, отцы многих из этих юных придурков погибли на Первой мировой, срезанные огнем немецких пулеметов, разорванные залпами крупповских пушек, изувеченные иззубренными штыками бошей. Их легкие съежились и почернели от горчичных газов. И ради чего? Ради вот этого? «В недосягаемых пределах цветет твой прах»? Ради «Ноктюрна в пепельных тонах»? Или «Новой теории испанского радикализма»? «Литании пацифиста»? А может быть, ради знаменитого стихотворения ненавистного ему Джулиана Рейнса «Ахилл, глупец»?

Последнее, впервые опубликованное в февральском номере «Зрителя» – идиотской мейсонской пачкотни – за 1931 год и позже ставшее названием единственного стихотворного сборника Джулиана, изданного Хайнеманном в ноябре того же года, никогда не выходило у майора из головы. Он мог бы декламировать его наизусть.

22